Прошла зыбь, взволновала поверхность житейского моря…
Думалось до этого, что оно прочно успокоилось, улеглось, застыло, закутанное густой и тяжкой пеленой туманов. А вот дунула великая смерть — и ожила застывшая гладь, кругами пошли валы, и идут дальше и дальше, до самых крайних пределов земли.
И вот видишь эту взволнованную поверхность житейского океана, когда слышишь гул и ропот в его верхнем слое, страстно хочется заглянуть туда, вглубь, где «вековая тишина», темь, загадочное безмолвие: доходит ли туда шум сверху? Ощущается ли и там отражение волнующего нас события?
И всякий раз, когда хоть маленький отзвук доходит оттуда, хоть крошечный уголок плотной завесы приподнимается перед жадно ожидающим взором, охватывает особенное волнение: два мира голоса подают друг другу, два мира, разделенные глубокой исторической трещиной, — повинная работе и темноте масса и «город на горе», люди мысли… Осыпается разделяющая стена, которую, может быть, больше всех нас чувствовал гениальной совестью своей Лев Толстой…
— Что за человек Толстов? Слыхал чтение: болен он, вся Россия о нем соболезнует, — праведной жизни человек, и вижу, что отлучен от церкви… Монахов понагнали к нему…
— Вы грамотны?
— Плохо. За меру картошки учен, какая грамота наша…
— Никогда не приходилось читать того, что Толстой писал?
— Нет, господин. Я — вокруг лошади. А лошадь — что ребенок малый: смотри да смотри за ней, чтобы вовремя напоить, корму положить, одеть, подстилку переменить, — где нам читать… А слыхать — слыхал, что для цели той человек живет, чтобы жизнь вечную себе заслужить… никого не страшиться… говорит нации: тех людей, что работать не работают, а в карманы гребут, — чтобы работали… Попов укорял, что веры у них нет… Это — я считаю — справедливый человек… Умер, — говорите? Ну, царство ему небесное, вечный упокой…
Разговор происходил на финляндской территории. Ехал я на финских санках по пустынной дороге, среди молчаливых стен елового леса, а извозчик, — с виду типичный «вейка»: на голове — треух с овчинным махром, коротко острижена седая щетина на бороде и усах, — оборачивается и вдруг спрашивает: «Что за человек Толстов?»
— Вы — финн? — спрашиваю с удивлением: очень уж чисто говорит по-русски мой «вейка».
— Никак нет. Коренной орловец.
Оказывается, более полутораста лет назад орловский помещик продал 12 семей крепостных, и из центра России их перевели на фабрику в Выборгскую губернию, тут они и акклиматизировались. Мой возница около 40 лет был рабочим на заводе, на заводской работе потерял глаза и стал извозчиком: по будням возил лес на фабрику, в праздники — пассажиров со станции.
Книжки читал, но изредка. Любил читать газетку, когда попадется. Толстого никогда не читал, но о Толстом читал и слышал, и все такое необыкновенное слышал, хорошее, волнующее мысли, что вот не может успокоиться, хочет знать о нем подробнее и обстоятельнее.
— Умер?.. Вечная ему, любушке, память… Что же, и панафиды не прикажут служить? А спросить бы их, в какую они веру веруют, близко ли они сами-то к Богу?..
Я слушал старика, и мне казалось: идут волны от дуновения великой смерти, идут и вширь и вглубь, идут до пределов земли…
Мыслью я перенесся в родной свой угол — далекий, глухой угол русской земли. Четыре года назад это было. Пошел я посмотреть станичную ярмарку. Пестрый гомон, шум, песни, расстроенный орган на карусели — немножко дико, но оживленно и с виду весело и беззаботно. Представитель власти подошел ко мне, — станичный атаман, — обменялись мнениями о погоде. Потом присоединился к нам почтенный старик, солидный хозяин, местный житель. С некоторой таинственностью он вынул из кармана небольшую книжку и, хлопнув ладонью по ней, сказал, обращаясь к атаману:
— Вот, ваше благородие, книжка! Вот какие книжки читайте…
Старик был, видимо, тронут и отравлен книжкой — время такое тогда было.
Атаман лениво, снисходительно, двумя пальцами взял книжку и посмотрел заглавие.
— Почитаем, — сказал он томным, изнеженным голосом человека, утомленного делами большого масштаба, — Посмотрим, посмотрим… Толстой?.. Что же, можно…
А на другой день при рапорте отправил книжку по начальству. Начальство в нашем крае — военное, на дело взглянуло без послаблений, и старика-пропагандиста долго таскали по разным инстанциям, допрашивали, стращали. А он с героическим упорством повторял:
— В книжке все — законное… Самая истинность. И искренне недоумевал, как этого не видят люди, угрожающие ему всяческими ранами и скорпионами… Поплатился, конечно.
Года через два после этого мне пришлось быть на проводах в полк молодого казака, моего соседа и приятеля. Среди подвыпившей, отнюдь не грустной, немножко шумной, поющей и болтающей компании был особенно великолепен молодой «приказный» (ефрейтор) Сафронов, иначе — Гришка Шило, как его звали «до службы». Всем присутствующим он импонировал не только своими новенькими галунами на рукавах теплой, ватной поддевки, которой не снимал, несмотря на чудовищную духоту в натопленной и набитой людьми хате, но и необыкновенным, уверенным, подавляюще рассудительным красноречием, которое он расточал в виде наставлений прошедшего служебный стаж воина молодому служилому, только что вступающему на оный путь, наивно и растерянно глядевшему прямо в рот оратору.
— Перфил, помни: присяга есть клятьба… Строго наблюдай по уставу чинопочитания… Служи порядком… Вот я, к примеру: раньше меня более никак не звали — Гришка Шило, а теперь — приказный и кавалер… Имею за храбрость…